Есть достаточно оснований полагать, с одной стороны, что своими призывами к контрреволюционной интервенции во Францию Екатерина хотела отвлечь внимание двух германских держав от Польши, чтобы они не помешали ее собственному участию в процессе стабилизации и модернизации дворянской республики, начавшемся там после принятия конституции 3 мая (н. ст.) 1791 года. Кроме того, шла вторая русско-турецкая война, завершившаяся лишь с заключением мирного договора в Яссах 29 декабря 1792 года. Однако существуют и другие, столь же однозначные свидетельства в пользу того, что императрица отнеслась к Французской революции как к серьезной опасности для Европы монархов, как, наверное, и ожидали ее информаторы – в первую очередь среди них, помимо дипломатов, Гримм и Циммерманн. Конечно, не имеет большого смысла противопоставлять эти источники друг другу, тем более что, будучи интерпретированы в общем контексте событий, они указывают на последовательность и логичность политики Екатерины[1205].
На протяжении всего своего царствования она внимательно следила за уменьшением политического веса Франции после Семилетней войны, за ее внутренним кризисом, вину за который императрица приписывала несостоятельности двух последних королей из династии Бурбонов. Особенно слабым отпрыском этой богатой традицией династии она считала Людовика XVI. Так, уже в ноябре 1787 года Екатерина находила, что он не справляется с обязанностями абсолютного монарха, отметив, что можно отступить назад для того, чтобы прыгнуть дальше, но если отступить и не прыгнуть,
…ах! Тогда прощай репутация, приобретенная за двести лет, и кто поверит в это […] те, у кого нет ни воли, ни силы, ни характера? Ну, получив одну пощечину, подставлять щеку для другой не так позорно: это по-христиански, хотя и не по-королевски. Слишком большое смирение вредит государству[1206].
Убедившись, что революция подтвердила ее мнение, Екатерина стала повторять эту мысль: вместо того чтобы заняться решительными реформами в духе просвещенного абсолютизма, Людовик лишь поддавался давлению снизу[1207]. Если учесть, что она упрекала Иосифа в недооценке волнений, начавшихся в его владениях, то становится понятно, что общественное движение в Польше в пользу укрепления монархии казалось ей столь же революционным, как и упразднение абсолютистской монархии во Франции[1208]. Считая, что России опасность революции напрямую не угрожает, а остерегаться следует разве что происков тайных агентов, Екатерина, тем не менее, усилила бдительность внутри страны. С точки зрения внешней безопасности ее не могли оставить безразличными ни рост значимости Польши как политического фактора, ни выход из-под контроля соседей ситуации в Священной Римской империи, за прочность которой, согласно договору, несла ответственность и сама императрица. Кроме того, еще до 1772 года она предпочла бы возобновить единоличный протекторат России над еще не разделенной Речью Посполитой в состоянии «счастливой анархии»[1209]. Однако уже с конца 1790 года прусское и австрийское правительства, первое активно, второе – пока был жив Леопольд II – сдержанно, принялись обсуждать возможности возмещения расходов, которые могут понести державы, начнись в один прекрасный день война против революционной Франции: учитывая неплатежеспособность Французской монархии, они снова обратили свои взоры на завоевания в Польше[1210].
Надеясь весной и летом 1792 года на легкую и славную победу союзных держав над Французской республикой и восстановление старого режима, Екатерина жестоко ошиблась, как и многие в Европе[1211]. Однако, когда революционная армия не только обратила интервентов в бегство, но и проникла в глубь империи, Екатерина и тут проявила свой «гений самого короткого момента ужаса»: она свалила всю вину за поражение на германских князей, сумев тут же – подобно участнику тогдашних боев Иоганну Вольфгангу фон Гёте три десятилетия спустя – осознать всемирно-историческое значение событий сентября – октября 1792 года[1212]:
Вшивая Шампань станет плодородной от дерьма, которое они [имперское войско под командованием герцога Брауншвейгского. – К.Ш.] оставили там. О боже, боже! До чего бездарно вели два кузена свои и чужие дела! […] Что же теперь будет? […] А Золотая булла[1213] – палладиум Германии! Этот мерзкий Кюстин[1214]отобрал ее; и, мало того, завоевал еще и три церковных курфюршества! Но что до того германским Дон Кихотам? Они разоряются на содержании своих армий, срывают голос на экзерцициях, а как только дело доходит до того, чтобы их использовать, обращаются в бегство вместе со своими войсками или без них[1215].
В письме Гримму Екатерина со злобой и иронией отзывалась о его «очаровательном в своем роде ученике» Людвиге X, побывавшем однажды со своей матерью, великой ландграфиней, в Петербурге:
…что делает светлейший ландграф Гессен-Дармштадтский в Гиссене с 4000 солдат, почему он нейтрален по отношению к французам в своих собственных делах? Такого неблагоразумия не найти нигде, кроме как в Германии. Этому болвану следовало бы отстаивать свое, разрываясь на части, но ничего подобного: он умирает от страха в Гиссене вместе со своим бесполезным войском; что за достойный герой времени, в котором нам довелось жить[1216].
Однако в то же время Екатерина признавала, что колесо истории невозможно повернуть вспять. В записке О мерах к восстановлению во Франции королевского правительства[1217] она подвергает ревизии идею восстановления старого режима в его полноте, как того хотели принцы-эмигранты. Она выступает за сочетание монархии со своего рода конституцией – документом, кодифицирующим права трех сословий, лишь частичную реституцию церковной собственности и гарантию «разумной свободы отдельных лиц»[1218].
Объединенных усилий России, Австрии и Пруссии хватило на то, чтобы стереть Польшу с карты Европы в ходе двух последних разделов, однако они не сумели ни сдержать революционную Францию, ни спасти империю. В первой половине 1793 года коалиции удалось изгнать французов с территории империи, но ближе к концу года счастье изменило союзникам: победы ограничивались лишь успешными оборонительными боями, а поражения участились, ведя к общему неблагоприятному для коалиции исходу войны. Во-первых, военная тактика революционеров оказалась более удачной; во-вторых, расхождения в целях мешали союзникам согласовать свои действия; в-третьих, членов альянса все больше беспокоил вопрос о возмещении военных расходов. Союзники не знали, как поступит Пруссия: выйдет из войны или потребует компенсации за свое участие в союзе. В самом деле, с осени 1793 года берлинское правительство стало испытывать финансовые затруднения, а с началом восстания под руководством Костюшко в 1794 году переключилось на сохранение территориальных завоеваний на востоке на фоне сомнительных перспектив, которые демонстрировали военные действия на западе[1219]. Австрия продолжала войну с новой силой, надеясь при заключении мира не только компенсировать свои расходы, но и вознаградить себя за территориальные приобретения Пруссии в Польше в результате ее второго раздела. Кроме того, Вене казалось, что слабость и ненадежность Пруссии позволяют императору вновь сосредоточить в своих руках военно-политическое лидерство в империи. Однако под руководством нового министра Тугута[1220] венское правительство запуталось в своих противоречивых концепциях внутриимперской политики: призывы к имперским штатам участвовать в созданной в марте 1794 года имперской армии и материально, и людскими ресурсами, высказанная на имперском сейме идея всеобщего вооружения народа и, наконец, секретные планы коренного стратегического переустройства империи в интересах Австрии – все это базировалось на представлениях о будущем империи, которые исключали друг друга. Имперские штаты задумывались скорее о мире, что соответствовало общему росту мирных настроений в Германии. Если они и прислушивались к призывам императора, то в первую очередь потому, что надеялись до начала мирных переговоров упрочить участием в боевых действиях свои позиции воюющих сторон, чтобы не оказаться под диктатом крупных держав[1221].
Из-за упорного сопротивления венских чиновников осенью 1794 года потерпела неудачу последняя попытка германских князей провести совместные военные действия против Французской республики[1222]. Когда маркграф Карл Фридрих Баденский попросил Екатерину поддержать этот план, обратившись к ней не как к гаранту Вестфальского мира, но как к лицу, заинтересованному в сохранении имперской конституции, императрица приветствовала объединение князей как патриотический акт, имеющий благотворное воздействие на фоне обманчивых надежд на мир[1223]. Однако не позднее начала 1795 года исчезли все предпосылки для создания этого союза, которому пришлось бы вооружить князей – своих членов для защиты независимости, прежде чем они смогли бы настоять на прекращении войны и принять участие в мирных переговорах[1224]. Вопреки ожиданиям Вены, время работало не на императора и никак не Австрию. Оно работало на Пруссию, в правительстве которой, поначалу без ведома короля, образовалась партия мира, с лета 1794 года пытавшаяся договориться в Швейцарии с представителями Французской республики об условиях его заключения[1225]. Вообще, патриотическое движение внутри империи все решительнее склонялось к миру, выражая желание прекратить войну, служившую, по общему мнению, лишь интересам Габсбургов. К тому же с начала 1794 года многие дворы постепенно приходили к выводу, что компромисс с властями Франции возможен лишь при условии дипломатического признания республики[1226].